Зачем Борис поехал в Анапу? Тут тоже тайна. Наверное, устраивать побег. Он, когда еще они жили на путях в «домике», говорил что-то про Анапу. Ах, да, – вспомнила: там у Бориса с Владимиром есть какой-то приятель… Соловейко или Соломейко… Хутор около Анапы, кажется. И говорил тогда, в домике, что если их не погрузят на пароход, то надо пробираться в Анапу и оттуда попытаться бежать в Крым. Значит – она разгадала всю тайну. Но какой милый доктор! Расцеловала бы! Есть хорошие люди на свете… Не все еще озверели.
Прошло три, пять дней, неделя, а Борис не возвращался. Лада стала мучиться беспокойством. Доктор ничего не мог объяснить. Наконец, он получил письмо и успокоил Ладу: Борис остается на хуторе работать в винограднике, он напишет, когда и как должна туда приехать Лада. Просит ее не беспокоиться: все будет хорошо, он гостит у хуторянина Соломейко, недалеко от Анапы, у отца своего университетского товарища, пропавшего без вести. Лада сама читала письмо к доктору, добилась этого, все хотела своими глазами увидать письмо, чтобы убедиться, что никакого несчастья с Борисом не случилось и доктор ничего от нее не скрывает.
Прошло еще две недели, и Ладу выписали. Ей бы так хотелось поехать тоже на хутор и работать в винограднике, но, когда она поделилась своим желанием с доктором, он сказал:
– Надо слушаться. Поняли? Вы – теперь горничная.
– Слушаюсь.
– Постарайтесь не забывать этого.
– Слушаюсь.
– Так вот, завтра утром…
На другой день Лада превратилась в горничную.
Доктор держался с ней по-господски, даже с преувеличенной гордостью, которая иногда или оскорбляла, или ставила ее в тупик. Зато докторша не могла, как она выразилась, ломать комедию, и постоянно сбивалась с тона барыни на тон доброй бабушки. Ни у одной горничной не было такой постели, как у докторской, ни одну горничную не кормили и не баловали сластями, как докторскую. Поздним вечером, когда уже никто не мог прийти и увидеть, докторша приходила в кухню к горничной, и они болтали, как долго не видевшиеся родственники. Однажды они разболтались до петухов и, забыв о всякой осторожности, начали так громко говорить о современной жизни и событиях, что доктор прибежал в кухню и строго сказал:
– Так нельзя. Так вас обоих, да и меня с вами, к стенке поставят.
Каждую неделю Борис присылал открытку доктору: «Жив и здоров, чего и вам всем желаю». А Лада писала ему в ответ: «У нас тоже все здоровы и все благополучно. Господа добрые, служить нетрудно». А служить все-таки приходилось. Для посторонних наблюдателей она должна была весь день «ломать комедию»: открывала парадную дверь, подавала пальто, чай, иногда бегала в лавку за хлебом и провизией, а случалось, что и стирала, впрочем, свое белье. Лада никогда не думала, что она такая хорошая актриса. И одевалась, и манерничала, и кокетничала, и дружила с соседней прислугой, как типичная горничная из «порядочного дома». Такая миленькая горничная! Волосы отросли и рассыпаются локонами по плечам, на шее – красная революционная ленточка. Молоденький «товарищ», телеграфист со станции, влюбился, называет «херувимчиком» и предложил «осупружиться по декрету». Когда стоит на крыльце, проходящие красноармейцы засматриваются и попрекают:
– Тебе самой барыней быть, а ты… Стыдно, товарищ! Плюнь ты на господ-то!..
Кокетливо улыбнется и спрячется за дверь. Слышит, говорят за дверью:
– Хороша Маша, да не наша.
Получила печатное приглашение на танцевальный вечер с надписью: «Пролетарии всего света, объединяйтесь». Потом любовное письмо по почте пришло: автор просил прийти в воскресенье вечером в кинематограф «Универсал» смотреть интернациональную драму и кончал так: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя»…
Хорошо было теперь посидеть в докторском садике. Небольшой, но густой. Уже цвели вишни и черешни, распустились белые акации. Такой удивительный аромат. Полной грудью вдыхала этот аромат с влажным морским воздухом, смотрела в черное небо с ярко-синими звездами, разливалось сладкое томление по всему молодому, жадно вбиравшему «силу жизни» организму, и кружилась голова. Боже, как хотелось любить! Как хотелось любить и быть любимой.
Лада уезжала. Получила, наконец, так долго ожидаемое разрешение поехать на хутор. Можно было поехать до Анапы морем, но море было неспокойно. Боялась качки. Наняла на базаре подводу, казачку-станичницу из-под Анапы. Так радостно было, а на глазах – слезы: жаль было расставаться с докторшей. Та вышла провожать. Целовались, и обе отирали слезы. Молодая озорница, «товарищ Настя», самая «красная» во всем дворе, стояла с подругами у своего крыльчика и удивлялась: горничная, уходя с места, не ругается, а целуется с буржуями! А когда увидала, что она еще и слезы вытирает платочком, то озлилась:
– А ты еще в ножки бы поклонилась!.. Раба!.. Холопка паршивая.
Подруга Насти, швея, оказалась куда мягче:
– Не сознательная еще, – объяснила она снисходительным тоном.
Ладе хотелось расхохотаться, но сдержалась. Притворилась, что не слышит. С трудом, смешно, залезла на высокую телегу, на сено и мешки, и телега дернулась и покатилась, грузно громыхая и подпрыгивая на изрытой мостовой. Неприятно и страшно было ехать городом: все казалось, что могут остановить, догадаться, что она «барыня», и схватить. Надвинула на лоб пониже платок и нарочно грызла приготовленные с вечера подсолнечные семечки. Сперва думала все о докторше: «Как родная бабушка!» – думала о том, как все это странно случилось, странно и хорошо. А когда выехали из города и свернули к морской дороге и когда раскрылся светлый, голубоватый простор с фиолетовыми горами, вспомнила Крым, свою девочку и белый домик с колоннами, в котором они жили после свадьбы, – и вся душа ее всколыхнулась и закружилась в вихре радостной тоски ожиданий: все соберутся там, на другой стороне, лазоревого моря, под горами, в белом родном домике: и Лада, и ее девочка, и старик-отец, и Борис… и туда же пробьется Володечка… Больше ему некуда. И начнется тихая радость прежней дружной жизни, такой красивой жизни… И все отдохнут от этого ада с его бесконечными муками, ужасами, страхами и собачьей жизнью, случайной, бесприютной, полуголодной, некрасивой, грязной, озлобленной… И вот тогда снова вернется счастье, которое продолжалось всего десять месяцев и оборвалось… Боже, как хочется любить! Вся душа и все тело истомились по любви. Лада впивалась взором в морские дали, сверкавшие на солнце гребнями катившихся волн, грядами убегавших к крымским берегам, в голубой туман, сливавший море с небом, и сердце било тревогу: там, в дымке туманных голубых сияний, – ее рай.