Как одинокий голодный волк, то приостанавливаясь, прислушиваясь и озираясь, то снова ускоряя шаг, шел обсахаренный снегом человек по направлению нескольких крыш, чуть-чуть поднимавшихся над сугробами и напоминавших положенные в беспорядке обитые белой парчой гробовые крышки… Вот этот точно из снежной бури рожденный человек чего-то испугался, оглянулся и круто свернул в сторону, утопая по пояс в мягких сугробах, и исчез, словно растворился в снегах. Если бы кто-нибудь увидал со стороны появление и исчезновение этого человека, он не поверил бы своим глазам, счел бы это галлюцинацией или уверовал в привидения. Точно мертвец в саване блуждал в поисках своей могилы…
Когда молчаливая синяя ночь упала над степью, в сугробах снова выросла фигура человека и, выбравшись на затвердевшую корку снега, заковыляла к хуторам, пробуждая тишину заколдованного царства, звонко похрустывавшим под ее ногами снегом. Палка, на которую человек опирался, с визгом врезывалась в корку снега и скрипела, и хруст и скрип этот в ночном молчании долго разносился в заколдованном царстве, наполняя тишину тревожным и, казалось, ненужным и раздражающим беспокойством… Хутор точно вымер. Только в одном окошечке, разрисованном морозом и наполовину занесенном снегом, мерцал красноватый огонек, делая окошко похожим на воспаленный глаз. Блуждающий призрак подошел к огоньку, посмотрел в заметенное стекло и постоял в раздумье. Потом он нерешительно постукал палкой и стал ждать. Вместо отклика огонек вдруг погас, и стекло окна побелело. Не хотят пускать. Замерзни, околей – все равно теперь людям… Человек злобно забарабанил палкой под окошко и опять послушал. Нет, не хотят слышать.
– Ну, тогда я заставлю вас услышать.
Человек перелез через забор и очутился на дворе. Вошел на крылечко и стал колотить в дверь ручкой револьвера.
– Отворите! Эй, кто есть?
Грохнул в дверь сапогом и громко обругался похабными словами. Ну вот, – идут.
– Что надо? – спросил злой старушечий голос за дверью.
– Отвори, бабушка.
– Да кто ты такой?
– Свой.
– Какой-такой «свой»? Покою от вас нет… Проходи с Богом! Не пущу.
– Добром не отворишь, худо будет.
Старуха покряхтела, пошептала молитву и отперла.
– Зажги огонь!
Старуха долго шарила и ворчала. Изба осветилась скучным коптящимся языком маленькой лампы. Человек огляделся: никого, кроме старухи, не видать.
– Мужики дома?
– Никого нет, батюшка, никого… Одних угнали, другие разбежались… Никак одна я на всем хуторе…
– Не врешь? Смотри, старая, говори правду, как попу на духу, а то худо будет.
– А что мне будет? Двум смертям, батюшка, не бывать, а одной не миновать. Мы уж и бояться-то перестали… И Бога-то теперь не боятся уж…
– Хлеб есть?
– Откуда? Ты тесто-то ставил?
– Жрать хочу, как собака… Лучше покорми сама. Не дашь, искать буду, а найду – ответишь мне за обман.
– Эх, вы!.. Как собаки и есть: которая лютее да зубастее, та и вырвет…
Старуха пошла за перегородку и, выйдя, бросила на стол краюху черствого хлеба:
– Весь тут. Не пахано, не сеяно, а подай! Сама с голоду подыхай, а вам подай… Ешь, Христа ради!
Человек обломил от краюхи половину и, торопливо давясь, стал утолять мучивший его голод.
– А это тебе оставил, старуха… Пополам… По-братски, старуха!
– Добрые вы.
– Какая станция, бабушка, у вас?
Старуха назвала станцию.
– Верно. Она самая… – подумал вслух человек и опять спросил: – Много на станции наших?
– Я уж не знаю, какие ваши, а какие наши… Не знаю я ничего. Не спрашивай!
– А ты за кого: за красных или за белых?
– Ничего не знаю. Не наше дело. Бог с вами…
Старуха боится захожего человека, человек боится старухи.
Тут на печи заплакал ребенок, и старуха пошла к нему и стала утешать, баюкая и приговаривая слезливо и жалобно:
– Ненаглядный ты мой! Сироточка моя разнесчастная!.. Что мы делать-то с тобой будем?..
Старуха причитала, припевала, и ребеночек притих.
– Вот что, старуха, – начал человек шепотом. – Я белый…
– Мне все одно, батюшка. Перед Богом – все люди-человеки.
– Тебе-то все равно, да вот мне-то надо точно знать, в чьих руках ваша станция?
– А кто вас знает. То одни придут, то другие, а нам все вы хороши…
– Скажи правду, кто теперь на станции: белые или красные?
– И знать не хочу… и не спрашивай… И разговаривать я с вами боюсь, – жалобно затянула, точно заплакала старуха и стала отмахиваться костлявой рукой.
– Так вот что: иди и узнай!
– Как же я могу идти? Чай, видишь, у меня на руках ребеночек хранится? Больной внучонок лежит, а я побегу от него… Да ты что, в уме ли?
– С ребенком останусь я, а ты иди и точно узнай, кто на станции.
Человек сказал это строго и, вынув из кармана револьвер, положил его на стол около лампы:
– Вот видишь? Эту штуку? Если красных с собой приведешь, я сперва ребенка убью, а потом… себя.
Старуха опустила руки и долго безмолвствовала. Потом медленно перекрестилась на образ и прошептала:
– Вразуми, Господи, заблудших…
– Ну, ладно. Потом помолишься, а сейчас некогда.
– Ты, видно, и помолишься за меня?
– Мне все равно пропадать… Иди!
– Побойся Бога!
– Не разговаривай! Слышишь?
Старуха потопталась, жалобно и тихо пожаловалась Богу и стала натягивать овчинный полушубок.
– Ну, поторапливайся! Помни только, что если соврешь или приведешь красных, застрелю ребенка…
Отирая слезы и шамкая беззубым ртом, старуха вышла из избы. Человек осмотрел револьвер, пощелкал затвором, приготовил на «последний случай». Притушил огонек лампы и, присев на лавку, стал смотреть в окно. Потом вспомнил и побежал в сени, – запер дверь за ушедшей старухой. Вернулся, взял револьвер и снова стал смотреть в окно. Теплым дыханием своим он просветлил на стекле кружочек и в него смотрел не отрываясь… Жалобно так и беспомощно стонал, точно жаловался Богу, маленький брошенный человечек. Большой человек смотрел в светлинку и думал о маленьком, и стоны его начали торкаться в сердце и душу, давно не знавшие уже жалости. Вспомнилась страшная картина, которую довелось увидеть однажды в маленьком городке, только что покинутом красными: убили всю семью, не пощадили даже двухлетнего ребенка. Верно, схватили за ножки и ударили головкой о каменную стену дома: маленький, похожий на большую нарядную куклу трупик валялся на тротуаре с разбитой головой. Точно расколотый грецкий орех. А на стенке – запекшаяся кровь и сгустки мозга. Тоже оказался «буржуем»… А вон там, на печке, – «пролетарий»…