Зверь из бездны - Страница 75


К оглавлению

75

По утрам на площади производилось обучение только что мобилизованных жителей городка и его окрестностей, муштровка пленных красноармейцев, наскоро переделываемых в белое воинство. Вставляли в десятый раз разбитые стекла, ремонтировали разрушенные квартиры и домики. Как муравьи, не бросали, а бесконечно чинили свой разрушенный муравейник.

Повторяемая красными бомбардировка города, однако, сильно беспокоила белых, и они двинулись вперед, за Дон и, казалось, далеко отогнали красных.

Бомбардировка прекратилась, и стало совсем спокойно. Только неприятно поражало это детей:

– Мама! Что стреляют?

Они уже скучали без этих развлечений.

Доходили слухи, что белые победно идут вперед, что они уже захватили Екатеринослав, что теперь дело конченое: революция начинается. О, какой неисправимый оптимист этот житель!

Вероника временно осталась в городке. Захваченный красный летучий лазарет сделали белым, поставили на запасных путях и оставили сестер и сиделок, заставивши их красные кресты переделать на белые, да подчинили своему белому врачу. Лежали в нем и красные, захваченные в плен и не расстрелянные, и раненые белые. И нельзя было разобрать, кто из них красный, и кто – белый. Все перепуталось, и не было ни ссор, ни злобы. Только в первые дни опасались друг друга, а потом поняли, что все люди-человеки, и начали дружить. Только одна из красных сестер, обращенная по своему безграмотству в сиделку, злобилась и таила ненависть к белым, особенно к Веронике, которую называла «шпионкой и гадиной»… Этот лазарет развертывали в «санитарный поезд № 5» для перевозки раненых с фронта в Севастополь, и это примиряло Веронику с отсрочкой свидания с женихом. От проезжающих из Севастополя офицеров она уже успела узнать, что поручик Паромов жив и бывает в Севастополе, что у него плохо действует левая рука и что живет он где-то под Балаклавой. Главное – жив. Так долго она мучилась, не зная, жив или убит, и вот узнала: жив, жив, жив! Все преграды пройдены, все мытарства испытаны, все унижения и оскорбления перенесены. Все это теперь позади. А впереди – Севастополь и счастье встречи с любимым человеком. Необъятная радость бушевала в душе Вероники, но она научилась и радость, и тоску держать на привязи. Она их хранила в тайниках души и не любила показывать людям. Зачем? Теперь нет у людей ничего святого, над всем трунят и подсмеиваются. И вот радость не расходовалась, а все копилась и росла и только в избытке своем моментами вырывалась в изумительном смехе, почти детском, часто беспричинном – просто хотелось смеяться, – и в глазах, в которых тоже дрожал смех и в которых было столько счастья, что оно останавливало всех окружающих и встречных. И не столько красота, сколько неистощимая энергия и жизнерадостность, удивительный смех и сверкающие счастьем глаза влюбляли в Веронику ускоренным порядком прапорщиков и поручиков, раненых и здоровых, возбуждали кокетство в седовласых полковниках, привлекали даже женские сердца. Побыв около Вероники, седовласые полковники начинали смотреться в зеркало, фабрить ус и напевать «Любви все возрасты покорны», а прапоры и поручики, отдыхая между кровавым делом в городке и случайно встретив Веронику, напевали под гитару «Придешь ли, дева красоты, пролить слезу над ранней урной», тайно разумея под девой Веронику, и с тоской уезжали на фронт…

У всех теперь было так мало счастья, что этот избыток его, как магнит – железо, притягивал к себе души несчастных людей… В лазарете всегда толчея около Вероники. Мешали работать. Точно на чудо смотреть ходили. Мелькали сотни лиц в день. Адъютант дивизионного командира, даже фамилию которого Вероника не успела запомнить, сделал ей предложение… Ей сделали предложение! Если бы он знал, как она любит Бориса, он застрелился бы от ревности…

– Вы меня совсем не знаете… и я вас тоже…

– Я вас понял сразу, Вероника Владимировна.

– А вот я… я не такая понятливая…

– Тогда оставьте надежду!..

Тяжело отнимать у человека надежду. Ласково посмотрела, улыбнулась, и влюбленный понял, что надежда есть; окрыленный этой надеждой, поехал на фронт, а спустя неделю его хоронили с музыкой, и Вероника шла за гробом и отирала слезы…

Солдаты зарывали могилу. Вероника стояла в сторонке, отдаваясь странному чувству: грусти, тонувшей в необъятной радости бытия, и своего найденного почти счастья. Это так необъяснимо: плачет о зарываемом адъютанте, а думает о Борисе и о том, что он жив, и от этого хочется засмеяться на не зарытой еще могиле…

– Сестрица!..

Кто ее зовет? Солдат, могильщик? Страшно знакомое лицо! Где она его видела?

– И вы у белых?.. Что, неужели не признали, сестрица?

– Нет…

– А вот товарища Мишу наверняка не забыли… А товарища Спиридоныча тоже забыли?

– Ермиша? Неужели… ты…

– Я самый! Как поживаете, сестрица?

– Как же это ты здесь? В плен попал?

– Сам перебежал. Не желаю. Никакой слабоды у них нет, одна словесность, а на деле оскорбление личности: выпороли меня.

– Ничего не знаете про Мишу и Спиридоныча?

– Ничего не знаю. Убили, чай, на фронте… А вы, что… поплакали? Не сродственник он был? – спросил Ермишка, ткнув лопатой в могилу.

– Нет. Так… жалко. Молодой очень и…

– Эх! Не стоит плакать. Все там будем… Меня хотели расстрелять, а только случай спас… Скоро на фронт красных бить… Я очень это доволен, что опять вас увидал. Эх!

Ермишка вздохнул, сдвинул на затылок фуражку и любовно загляделся на Веронику.

– А я, сестрица, и раньше все думал: не красная вы, а белая…

– А почему же?

75