Евочкино яблочко лежало позабытое на столе, ярко-румяное, крымское, какие вешают на елках. Вероника подала ей яблочко. Она крепко схватила и зажала это яблочко в руке и успокоилась, замерла. Потом, точно от электрического удара, вся содрогнулась от головы до пят, и яблочко, выскочив из разжавшейся руки, выскользнуло и покатилось по полу, широко раскрытые глаза остановились, но рот все еще продолжал ритмически раскрываться, точно ловил воздух…
– Кончилась! – сказал Ермишка, заметя, что рот уже не раскрывается.
Вероника выбежала на балкон. Светало. Клубился туман над морем, из-за горизонта выползали на небо темносизые чудища. Злобно набрасывалось море на прибрежные скалы. Красный краешек восходящего солнца над горами казался зажженным на вершинах костром.
Вероника села на ступеньке лесенки и, прижавшись к стене, потихоньку заплакала. Точно умер последний и самый близкий человек на всей земле.
Вышел Ермишка, постоял позади, покручивая ус, и испугал, произнеся:
– Отсыреете, барышня! Туманно очень.
– Вы это?.. Я забыла, что вы…
– Старуха мне сейчас палец укусила! Я хотел в дверь поглядеть, а она схватила палец да в рот! Ладно, зубов мало… Ее надо в сумасшедший дом, в больнице для них барак есть…
Ничего не слышала Вероника. Думы ее, как тучи из-под горизонта, ползли тяжелые, мрачные, и тоже походили на чудовища, как и выползавшие из моря тучи…
– Девчонка ревет, барышня!
Перестал Ермишка называть Веронику «княгиней», стал называть «барышней».
– Барышня! – Дотронулся до плеча. – Девчонка вас требует.
И вдруг Вероника услыхала: плачет Евочка. И все думы точно испугались и отлетели: ее зовет бедная Евочка, покинутая всеми сироточка, похожая на Божьего ангела… Пошла к ней в комнату, схватила на руки и крепко прижала к груди тепленькое, нежненькое и румяное тельце. Целовала со слезами на глазах и уговаривала Евочку не плакать:
– Не плачь! Мама спит. Не мешай ей…
– Пойдем к маме!
А мамы нет. И скорбью сжималась душа Вероники. Вспоминались недавние слова Лады: если она умрет, Вероника будет «мамой»… Успокоила девочку и прилегла на ладиной постели, рядом с Евочкой. Страшная усталость охватила ее тело и душу – словно надорвалась от непосильной тяжести. Горячая щечка ребенка прижалась к ее полуобнаженной груди, и от этого рождалась в ее душе невыразимая любовь и нежность, побеждавшие страх смерти и все страдания…
Опять хлопоты для Ермишки: надо гроб делать, а досок нет. Ободрал чужой сарай, – вместо трех нужных досок шесть с крыши снял, потому лес всегда нужен. Принес на балкон, постучал молотком по дну и похвастался:
– Прямо из магазина! Если бы вохры или синьки, выкрасил бы и крест обозначил.
На другой день к рыбакам из Севастополя человек пришел, знакомый, «из товарищей», и новости принес: большевики Перекоп взяли, и в городе большое беспокойство началось. Надо так думать, что дня через три-четыре красные в город войдут. Власти в смятении, взад-вперед в автомобилях мечутся. Рыбаки сразу все в большевиков обернулись и с белым домиком всякую дружбу прикончили: «гнездо контрреволюции» в этом домике, все лето «белогвардейцы» путались, через этот дом самому можно в чрезвычайку попасть. Помогать хоронить Ладу отказались.
Опять Вероника Ермишку должна была упрашивать.
– А что я скажу, если большевики спросят, почему с вами валандаюсь?
Опять ломался и куражился:
– Я человек сознательный и должен все завоевания революции охранять. Так ли говорю, товарищи?
– Верно.
За ночь, однако, Ермишка передумал: рано утром пришел с Харлампием и сказал, что «товарищи» разрешили.
Ладу похоронили, как она просила, рядом с отцом. Новой могилы не рыли, а раскопали отцовскую и поставили гроб на гроб. День был ветреный и дождливый, спутанный со снегом. Провожала только Вероника. Очень торопились и все сделали кое-как. И крест поставили криво… Вернулась Вероника с могилы в сумерках. Вся продрогла и промокла. Когда совсем стемнело, Ермишка пришел и стал с ней по секретному делу говорить: пусть барышня не сердится, что он ее при людях в контрреволюции «обложил», все это он так, для видимости, чтобы рыбаки ему не напакостили, красным он только прикинулся, а душой завсегда с белыми и с ней, с княгиней. Сам вызвался дров принести и галанку затопить, воды принести и самоварчик поставить.
– Разя я вас могу покинуть? Не сегодня-завтра большевики придут, а я…
– Я не верю. Распускают слухи…
– Какие же слухи, ежели с берегового пункта все солдаты и матросы разбежались.
– Что же делать?.. Ребенок без матери… сумасшедшая старуха…
– Нам с вами, княгиня, надо утекать. Евакуироваться. Так что ни вам, ни мне спасения не будет, потому как мы с вами белым передались…
Долго Ермишка шепотом уговаривал и советы давал: надо завтра, как маленько смеркнется, горами и лесами в Балаклаву пробираться, а оттуда в Севастополь:
– Кажний день теперь дорог. И надо сделать так, чтобы рыбаки не сразу спохватились. Лучше утечь невидимо. В этом доме остаться, все равно что добровольно в могилу лечь: никого не помилуют! Уж поверьте мне: здешним коммунистам все известно, как у вас офицеры танцевали и пьянствовали, и потом очень уж поручик Паромов с товарищами задирались…
Вот где он, поручик-то? Может, давно к коммунистам в руки попал? Вон, слух есть, что убитый человек в лесу татарами обнаружен. Не он ли? Нам надо утекать, княгиня. Я завтра вечерком пойду. Ежели решите со мной, будьте готовы…
Вихрем закружили мысли в голове Вероники; опять душа заболела по Борису, встревожилась страшными предчувствиями: в найденном татарами трупе, о котором рассказал ей Ермишка, душа прозревала страшное несчастие. Или Борис, или Владимир. Всю ночь не спала и все думала, как быть и что делать? Бросить ребенка с полоумной старухой и бежать с Ермишкой в Балаклаву?.. Евочка просыпается, тоже беспокоится: